«При жизни Марии Николаевны (Ермоловой — Т.В.), которую я с детских лет глубоко и горячо любила, она обычно часть лета проводила в небольшой усадьбе Калабриево, где жила Маргарита Николаевна (дочь Ермоловой — Т.В.) с сыном, и гостили родные, друзья и мы с мужем.
В то время «помещичья жизнь» уже уходила в область прошлого, маленькое Калабриево (родовое именьице мужа М.Н.) если и давало какой-нибудь доход, то разве управляющему — хитрому деревенскому кулачку, — а расходов требовало не меньше любой дачи. От своих коров покупалось масло в деревне, от своих лошадок ездили с ямщиками и т.п. Но уклад там — особенно благодаря уцелевшим от старых времён няне, прежним навыкам и привычкам — был такой, как будто мы жили во времена Аксакова. И там забывались Москва, и Петербург, и наши дела, и работы — и мы временно чувствовали себя как бы в старинном романе…
Калабриево было бы идеальной декорацией для тургеневского «Фауста»: именно тургеневский уголок. Небольшой белый дом, насчитывавший больше ста лет, утопавший в сирени, стоял на самом берегу реки, к которой прямо с балкона вела дорожка шагов в пятьдесят и спуск с лесенкой к купальне. На противоположном берегу расстилались поля, вправо виднелась высокая белая церковь старинного села Троица на Нерли.
Кругом дома шёл огромный сад со старыми кедрами, в которых жили белки, и великолепными серебристыми тополями, совсем розовыми на закате. Сад незаметно переходил в рощи — сосновую, берёзовую, — тянувшиеся по высокому берегу реки, а внизу всё заросло белым кружевным тысячелистником, золотыми купальницами и мохнатыми камышами. В рощах были просветы, «комнаты», то просто лужайки густой душистой травы, то поля овса или ржи — золотистые или голубоватые ковры.
Позади дома был большой квадратный двор, тоже заросший густой травой и окружённый флигелями и службами, кухня, баня, сараи, в которых хранилась, между прочим, карета екатерининских времён… Тут же были ворота — въезд с большой дороги. Но езды было не очень много: до ближайшей железнодорожной станции считалось больше пятидесяти вёрст, до пароходной пристани уездного города Калязина — двадцать. Протянется воз с сеном, проедет тарантас с бубенцами, редко — кто-нибудь из Калязина или из соседнего имения, например, от Юрьевых, за семь вёрст: это уже событие.
Дом был невелик, но просторен и удобен. С антресолями, с комнатами, ещё по старине носившими разные названия: угловая, токарная, красная, девичья…
В окнах столовой, выходивших на террасу, вставлены были пёстрые стекла: малиновые, лиловые, жёлтые, синие. Во время заката солнечные лучи падали как раз сквозь них и раскрашивали стоявшие на столе огромные букеты — в мае белой сирени и ландышей, в июне ночных фиалок, в июле белых роз и табаков, делая их фантастически пёстрыми.
Обстановка была старинная. В полосатой гостиной висели потемневшие картины, изображавшие бури и кораблекрушения, так не вязавшиеся с мирной атмосферой всего дома, словно их повесили нарочно как напоминание о житейских треволнениях… Алебастровые вазы стояли на колонках у стен. В столовой была копия «Мадонны» Рафаэля, писанная когда-то домашним живописцем, а в токарной — портрет красивого человека в белом мундире екатерининских времен, это был Новосильцев, когда-то посол в Италии. Существовал рассказ, что, когда ему туда прислали план этого имения, он обратил внимание, что его очертания точно совпадают с очертаниями Калабрии, и послал распоряжение, чтобы имение называлось «Калабриево» — оттуда это необычное название.
В шкафах попадались книги XVIII века с засушенными среди страниц розами. В горках — фарфоровые пастушки, веера, флакончики для духов, порт-букеты, давно вышедшие из употребления.
Наверху были удобные, светлые комнаты с пёстрыми фарфоровыми ручками у дверей. Перед девичьей — между двух крылец — был палисадник, полный жасмина и малины, а перед его забором — лавка и большой стол для чаепитий на вольном воздухе.
В доме всё хозяйство находилось под присмотром няни, Анисьи Васильевны, прожившей в семье больше пятидесяти лет. Тогда ещё водились такие драгоценные старухи, тип которой замечательно описан Толстым в «Детстве и отрочестве». Да и у многих из старых писателей есть эти образы настоящих русских женщин, на которых в семье смотрели как на родных, и которых дети иногда любили больше, чем своих матерей, как, например, Пушкин свою няню Арину Родионовну. Няня была в то же время великолепной экономкой. Красивая, бодрая старуха с яркими глазами и сохранившими румянец щеками. Она сама признавалась, что в молодости была красива и что «пристав иначе не говорил, как вы, Анисья Васильевна, как малинка-ягода». Она была очень темпераментна. В моменты гнева или волнения у неё высоко поднималась кверху левая бровь, и по этому признаку мы всегда знали, что она расстроена. Девушек своих она держала твёрдой рукой, и они её слушались и почитали; а было их довольно много — летом набирался дополнительный штат, особенно когда съезжалось много народу и приезжала сама Мария Николаевна.
Нянюшка была религиозна, с удовольствием ходила к церковным службам, в свободные часы читала священные книги, но ханжества «богобоязненных старушек», так сочетающегося с религиозностью, у неё совершенно не было. Она любила хорошо одеться, идя в храм, и ей доставляло удовлетворение, что священник ей отдельно выносит просвирку, и все в церкви знают её и приветствуют. Одевалась она замечательно: с таким вкусом и знанием стиля, что ей могли бы позавидовать покойная О.О.Садовская и Е.Д.Турчанинова, безупречные в стиле своих костюмов. Её широкие кофты, плоёные чепцы с завязками, бархатные накидки — всё это заняло бы достойное место в их гардеробе.
Когда она по утрам входила в комнату и вносила со степенной приветливой улыбкой поднос с кофе и горячими лепёшками своего изделия, поздравляя с добрым утром, то утро действительно казалось добрым и день озарялся этой старческой, важной и доброй улыбкой.
В няне особенно было дорого то, что в ней не было никакой лести, никакой фальши. Она любила тех, кого любила, и, не стесняясь, порицала тех, кого не любила.
У неё была великолепная русская речь, с собственными оригинальными, но выразительными словечками, вроде «попадья наша сущая дрездо» (то есть трещит и болтает много глупостей) и т.п. Она любила порассказать о местных новостях, но так как её непосредственная хозяйка, Маргарита Николаевна, во избежание сплетен часто пресекала её рассказы, то няня выработала манеру в двух словах сообщить, что ей хотелось, и сказать это в такую минуту, когда её невольно выслушают, например, помогая мыть голову и поливая из кувшина: «А у соседки Мишечка опять ночевал». Фраза настолько краткая, что её не успевали пресечь, но тем не менее сразу выяснявшая: а) что Мишечка ночевал у соседки, б) что он опять ночевал, то есть что это не в первый раз, в) что его зовут там Мишечка, а не Михаил Владимирович.
Однако злобы и ехидства в этом у няни не было ни малейшей — просто большой интерес к окружающему. Няня страстно любила природу, любила деревню, за варкой бесконечных пудов варенья любила рассказывать о старине, о том, как жили «бабушка и дедушка», она усердно блюла «барское добро», и я не могу без улыбки вспомнить, как няня вбегала в девичью быстрой озабоченной походкой и восклицала: «Девушки, девушки, уберите со стола вино и пирог, поставьте, вон там неполная бутылка, да вчерашний кулич — Зыбины едут!»
Зыбины были соседняя семья, где было человек семь-восемь братьев и сестёр, отличавшихся тем, что когда они приезжали, то сразу начинали усердно угощать друг друга, не ожидая приглашения хозяев, и уничтожали всё, что бы ни стояло на столе. Няня не была жадна, но не любила такой бесцеремонности и убирала от них всё лишнее…»
Щепкина-Куперник Т. Дни моей жизни.
———————
Усадьба Калабриево Калязинского уезда Тверской губ. после 1917 года была национализирована, в ней располагалась фабрика. В настоящее время главный дом пребывает в руинированном состоянии, служебные постройки утрачены.
Троицкий храм после Великой Отечественной войны был перестроен в Дом культуры, колокольня взорвана ещё до войны.