12 января об одиночестве.
Л.Н. Толстой — М.Л. Толстой.
[Январь 1897 года получился тяжелым для Льва Николаевича. Депрессивным. На то было свои причины. Вспомним некоторые из них. Любимая дочь Маша твердо решила выйти замуж за жившего у Толстых Николая Оболенского. Лев Николаевич неплохо относился к Оболенскому, но это никак не смягчало шока от потеря друга, помощника, самой любимой дочери, ближе и естественнее всех других детей воспринявшей учение отца. Толстой как-то записал в дневнике: “Я сержусь на нравственную тупость детей, кроме Маши”. И, конечно, барчук Оболенский был не самым лучшим мужем для Марии Львовны. Льва Николаевича видел в этом замужестве “падение”, уход от идеалов. Уже после ее смерти Толстой скажет, что “слабость” дочери (ее любовь к Оболенскому) “нарушила цельность ее удивительного характера”.
Другой близкий человек в семье — дочь Татьяна — тоже собралась выходить замуж за орловского помещика Сухотина. “У меня, — позже писал Лев Николаевич Марии Львовне, — такое ощущение, что в последнее время все женщины угорели и мечутся, как кошки по крышам. Ужасно это жалко видеть и терять перед смертью последние иллюзии. <…> О какое счастье быть женатым, женатой, но хорошо, чтоб навсегда избавиться от этого беганья по крыше и мяуканья.”
Здесь пора сказать еще об одной проблеме, может быть, главной, — “унизительном сумасшествии”, по словам Толстого, жены. Речь идет об ее увлечении С.И. Танеевым (по версии Льва Николаевича) или музыкой Танеева (по версии Софьи Андреевны). С.А. Толстая так писала об этой ситуации: “После смерти маленького сына Ванечки я была в том крайнем отчаянии, в котором бываешь только раз в жизни, обыкновенно подобное горе убивает людей… Но я осталась жива и обязана этим случаю и странному средству — музыке. Отравившись музыкой и выучившись ее слушать, я уже не могла без нее жить… Но сильней, лучше всех на меня действовала музыка Танеева <…>. Личность Танеева во всем моем настроении была почти ни при чем.” Софья Андреевна собиралась поехать в Петербург на репетицию концерта с участием композитора. “…Её повышенный интерес к нему как музыканту, экзальтированное восприятие его музыки, потребность в его обществе вызвали у Толстого тяжелые переживания,” он отчаянно ревновал.
Не радовали Толстого другие его дети, что отразилось в теме для художественного произведения, которую Толстой дает в декабре Л.И. Веселитской: “Вот что расскажите: Жили муж и жена. Между ними была так называемая любовь. Жили так себе, что называется, ссорились, мирились… Измены не было ни с той, ни с другой стороны. Было много детей. Жизнь быстро прошла. Состарились. Дети выросли. И вот жена едет проведать своих взрослых детей, объезжает их всех и видит, что один — жену обидел, другому вечно денег не хватает, третий женился на иностранке и привез ее сюда, где всё ей чуждо и непонятно… <…> И вот, объехав всех своих детей, она видит, что все они живут не так, как следует, и при этом и сами не удовлетворены. Но она не в силах поправить это, видит, что жизнь прожита бесплодно, и идет в монастырь. Напишите. Я бы и сам написал, да боюсь, не успею”.
А вот еще два сюжета, записанные в дневнике: “1) Измена жены страстному, ревнивому мужу: его страдания, борьба и наслаждение прощения и 2) описание угнетения крепостных и потом точно такое же угнетение земельной собственностью или, скорее, лишением ее.” То, что он, вопреки своим убеждениям, живет в имении и пользуется плодами эксплуатации крестьян, приносило Толстому постоянные страдания, и это, конечно, было еще одной причиной январской депрессии.
Плюс творческие проблемы — не продвигалась статья об искусстве. А еще давили тучи, сгущавшиеся над соратниками Толстого, до Льва Николаевича доходила информация о том , что правительство готовит для них наказание за помощь сектантам. Но не для него, что было особенно тяжело.
12 января Толстой написал письмо любимой дочери Маше…]
“Читай одна.
Милая Маша, хотя, когда ты тут, я редко говорю с тобой, теперь, когда мне очень скверно на душе, хочется твоего сочувствия. Из всех семейных ты одна, как ни сильна твоя личная жизнь и ее требования, ты одна вполне понимаешь, чувствуешь меня. Жизнь, окружающая меня и в которой я по какой-то или необходимости, или слабости, участвую своим присутствием, вся эта развратная отвратительная жизнь с отсутствием всяких не то что разумных или любовных к людям, но просто каких-либо, кроме самых грубых животных интересов нарядов, сладкого жранья, всякого рода игры и швырянья под ноги чужих трудов в виде денег, и это даже без доброты, а, напротив, с осуждением, озлоблением и готовностью раздражения на всё, что против шерсти, до такой степени временами становится противна мне, что я задыхаюсь в ней и хочется кричать, плакать и знаешь, что всё это бесполезно и что никто не то что не поймет, но даже не обратит внимания на твои чувства, — постарается не понять их, да и без старания не поймет их, как не понимает их лошадь. Вчера, сидя за обедом, слушая эти разговоры без единого живого слова, с невеселыми шутками и недобротой друг к другу, эти бессвязные монологи, я взглянул на М-llе Aubert [гувернантка] и почувствовал, что мы с ней одинаковы лишни и нам одинаково неловко оттого, что мы это чувствуем. Ужасно гадко, и гадко то, что я не могу преодолеть себя и не страдать и не могу предпринять что-нибудь, чтобы порвать это ложное положение и последние года, месяцы или дни своей старости прожить спокойно и не постыдно, как я живу теперь. Не знаю что от чего: от того ли, что я не могу увлечься работой, чтоб не так больно чувствовать это, или оттого, [что] я так больно чувствую, я не могу работать, но мне тяжело и хочется сочувствия, чтоб меня поняли и пожалели. Таня бедная хотела бы жить ближе ко мне, но она ужасно слаба и вся завлечена этим безумным водоворотом: Дузе [итальянская артистка, в 1897 г. ожидалась в России], Гофман [польский пианист, в то время концертировал в России], красота, выставка, старость подходит, Сухотин, скверно. Серёжа, Илюша, Миша [сыновья] всё то же. Даже нет детей, чтоб на них отдохнуть, Черткова и Поши [Бирюкова] тоже нет. Ты сама вся изломана и измучена своими делами, а я тебе еще свою выставляю болячку. Давай болеть вместе. Ты мне свое всё скажи. Я приму близко к сердцу, потому что это может быть и страданье в будущем, но это серьезное. Мучает же напряженность пустяков и мелких гадостей.” (12 января 1897 года, Москва)
Толстой не стал отправлять это письмо. В тот же день было написано письмо такого же содержания В.Г. Черткову, тоже с пометкой “Читайте один”:
“Я пишу вам нынче особенно потому, что мне очень тяжело и одиноко. Маши нет, и никого нет такого, как вы и Поша, кому хотелось бы излить душу, пожаловаться, попросить участия, сострадания.
<…>
Глухие скорее услышат, чем кричащие, не переставая. И мне ужасно, ужасно тяжело. Если бы я сказал, что несу терпеливо, делаю, чтó могу, я бы сказал неправду. Падаю духом, озлобляюсь, молюсь безнадежно, и отвратителен сам себе. Вот это правда.
Нового ничего не случилось: всё то же, но как будто всё разгорается и разгорается эта нелепость и развратность жизни, а с моей стороны всё меньше и меньше противодействия и всё большая и большая близость к концу и потому всё большее и большее желание, желание тихой, достойной человеческой жизни. И нет того, что спасало прежде: напряженной, увлекающей, поглощающей работы. <…> Мне только нужно было высказаться любимому и любящему человеку. И мне станет легче. В хорошие минуты говорю себе, чтó то, чтó со мной, это мне нужно, что так нужно дожить до смерти, а потом — опять возмущение и желание и упрек, зачем не дано мне хоть перед смертью пожить, хоть год, хоть месяц, свойственной мне жизнью, вне той лжи, в которой я не только живу, но участвую и утопаю.”
12 января Толстой писал в дневнике: “Рано утром. Не сплю от тоски. И не виновата ни желчь, ни эгоизм и чувственность, а мучительная жизнь. <…> Бывает в жизни у других хоть что-нибудь серьезное, человеческое <…>, а тут ничего, кроме игры всякого рода и жранья, и старческий flirtation [флирт] или еще хуже. Отвратительно. Пишу с том, чтобы знали хоть после моей смерти. Теперь же нельзя говорить. <…> Что из этого выйдет, чем кончится? Не переставая молюсь, осуждаю себя и молюсь. Помоги, как Ты знаешь.”
15 января: “Не велит Бог умирать ради его дела, надо так глупо, слабо умирать от себя, из-за себя. Одно хорошо, это то, что легко вытесняет из жизни. Не только не жалко, но хочется уйти от этой скверной, унизительной жизни. Думал и особенно больно и нехорошо то, что после того, как я всем божеским, служением Богу жизнью, раздачей именья, уходом из семьи, пожертвовал для того, чтобы не нарушить любовь, — вместо этой любви должен присутствовать при унизительном сумашествии.”
18 января: “Уныло, гадко. Всё отталкивает меня в той жизни, которой живут вокруг меня.”
А потом стало понемногу отпускать. Такое впечатление, что, как ни странно, помогла высылка соратников “за пропаганду и незаконное вмешательство в дело сектантов” — Чертков за границу, Бирюкова и Трегубова в Курляндскую губернию. Толстой поехал в Петербург проститься с Чертковым и Бирюковым. Софья Андреевна поехала с ним. Толстой писал, что высылаемые Чертков и Бирюков “так светлы, радостны и просты, что… не вызывают внешних чувств сожаления”. При отъезде из Петербурга Толстому на вокзале была устроена “огромная овация”. Он “прощался с публикой, стоя в дверях вагона”. По приезде и писание пошло “бодро”. И отношения с Софьей Андреевной более менее наладились.
Лев Толстой. 1897.
#история #19век #ЛевТолстой #СофьяТолстая #ревность #любовь #отношения #Россия #жизнь #депрессия