130 лет назад, 11 апреля 1893 года, не стало писательницы Авдотьи Панаевой. Она пережила трех мужей, осталась без копейки, ее романы и повести, подписанные псевдонимом Н.Станицкий, успели забыть, потому ее смерть прошла незамеченной. Но остались опубликованные на исходе жизни «Воспоминания» — яркое свидетельство эпохи, быта литературной среды вокруг журнала «Современник», который издавал гражданский муж Панаевой, поэт Николай Некрасов. #МосковскиеЗаписки приведут небольшие отрывки из мемуаров Авдотьи Яковлевны о талантливых литераторах, с которыми она сталкивалась каждый день:
О Некрасове:
«Первый раз я увидела Некрасова в 1842 году. Белинский привел его к нам, чтобы он прочитал свои «Петербургские углы». Некрасов, видимо, был сконфужен при начале чтения; голос у него был всегда слабый, и он читал очень тихо, но потом разошелся. Некрасов имел вид болезненный и казался на вид гораздо старее своих лет; манеры у него были оригинальные: он сильно прижимал локти к бокам, горбился, а когда читал, то часто машинально приподнимал руку к едва пробивавшимся усам и, не дотрагиваясь до них, опять опускал. Этот машинальный жест так и остался у него, когда он читал свои стихи».
О Тургеневе:
«Я помню, раз вечером Тургенев явился к нам в каком-то экстазе.
— Господа, я так счастлив сегодня, не может быть на свете другого человека счастливее меня! — говорил он.
Приход Тургенева остановил игру в преферанс, за которым сидели Белинский, Боткин и другие. Боткин стал приставать к Тургеневу, чтобы он поскорее рассказал о своем счастьи, да и другие очень заинтересовались. Оказалось, что у Тургенева очень болела голова, и сама Виардо потерла ему виски одеколоном. Тургенев описывал свои ощущения, когда почувствовал прикосновение ее пальчиков к своим вискам. Белинский не любил, когда прерывали игру, бросал сердитые взгляды на оратора и его слушателей и, наконец, воскликнул нетерпеливо:
— Хотите, господа, продолжать игру, или смешать карты? Игру стали продолжать, а Тургенев, расхаживая по комнате, продолжал еще говорить о своем счастьи. Белинский поставил ремиз и с сердцем сказал Тургеневу:
— Ну, можно ли верить в такую трескучую любовь, как ваша?
Любовь Тургенева к Виардо мне тоже надоедала, потому что он, не имея денег абонироваться в кресла, без приглашения являлся в ложу, на которую я абонировалась в складчину с своими знакомыми. Наша ложа в третьем ярусе и так была набита битком, а колоссальной фигуре Тургенева требовалось много места. Он бесцеремонно садился в ложе, тогда как те, кто заплатил деньги, стояли за его широкой спиной и не видали ничего происходившего на сцене. Но этого мало; Тургенев так неистово аплодировал и вслух восторгался пением Виардо, что возбуждал ропот в соседях нашей ложи».
О Толстом:
«Теперь о появлении графа Льва Николаевича Толстого в кружке «Современника. Он был тогда еще офицер и единственный сотрудник, носивший военную форму. Его литературный талант настолько уже проявился, что все корифеи литературы должны были признать его за равного себе. Впрочем, граф Толстой был не из робких людей. Да и сам сознавал силу своего таланта, а потому держал себя, как мне казалось тогда, с некоторой даже напускной развязностью.
Я никогда не вступала в разговоры с литераторами, когда они собирались у нас, а только молча слушала и наблюдала за всеми. Особенно мне интересно было следить за Тургеневым и графом Толстым, когда они сходились вместе, спорили или делали свои замечания друг другу, потому что оба они были очень умные и наблюдательные.
Мнения графа Толстого о Тургеневе я не слышала, да и вообще он не высказывал своих мнений ни о ком из литераторов, по крайней мере при мне. Но Тургенев, напротив, имел какую-то потребность изливать о всяком свои наблюдения. Когда Тургенев только что познакомился с графом Толстым, то сказал о нем:
— Ни одного слова, ни одного движения в нем нет естественного! — Он вечно рисуется перед нами, и я затрудняюсь, как объяснить в умном человеке эту глупую кичливость своим захудалым графством!
Через несколько времени Тургенев нашел, что Толстой имеет претензию на донжуанство. Раз как-то граф Толстой рассказывал некоторые интересные эпизоды, случившиеся с ним на войне. Когда он ушел, то Тургенев произнес:
— Хоть в щелоке вари три дня русского офицера, а не вываришь из него юнкерского ухарства, каким лаком образованности ни отполируй такого субъекта, все-таки в нем просвечивает зверство».
О Фете:
«Фет уже был известен своими стихотворениями в литературе с 40-х годов; но я познакомилась с ним только в начале 50-х годов. Он приехал на продолжительное время в отпуск из полка, и я виделась с ним каждый день. Фет находился в вдохновенном настроении и почти каждое утро являлся с новым стихотворением, которое читал Некрасову, мне и всем литераторам, кто просил его прочесть. Тургенев находил, что Фет так же плодовит, как клопы, и что, должно быть, по голове его проскакал целый эскадрон, от чего и происходит такая бессмыслица в некоторых его стихотворениях. Но Фет вполне был уверен, что Тургенев приходит в восторг от его стихов, и с гордостью рассказывал, как после чтения Тургенев обнимал его и говорил, что это лучшее из написанного им».
Об Александре Дюма:
«Мы только что сели за завтрак, как вдруг в аллею, ведущую к нашей даче, въехали дрожки, потом другие и третьи. Мы недоумевали, кто бы это мог ехать к нам, и притом так рано. Это был Дюма, причем с целой свитой: с секретарем и какими-то двумя французами, фамилии которых не помню, но один был художник, а другой агент одного парижского банкирского дома. После взаимных представлений я поспешила уйти, чтобы распорядиться завтраком. Так как нашествие французов было неожиданно, то я должна была употребить весь запас провизии, назначенный на обед, им на завтрак. Дюма всем восторгался — и дачей, и приготовлением кушанья, и тем, что завтрак был подан на воздухе. Он говорил своей свите:
— Вот эти люди умеют жить на даче, тогда как у графа все сидят запершись, в своих великолепных комнатах, а здесь простор! Дышится легко после еды.
Я сказала тихонько Панаеву, чтоб он предложил французам «пройтись». Дюма было заартачился, но его уверили, что в парке везде есть скамейки, а на берегу моря беседка, где его будет обдувать ветерок, так как день был очень жаркий. Дюма умилился, когда я отказалась принять участие в общей прогулке, отговорясь тем, что мне надо присмотреть за обедом. Он начал уверять, что видит первую женщину-писательницу, в которой нет и тени синего чулка. Без сомнения, он радовался более тому, что его накормят хорошим обедом.
За обедом Дюма опять ел с большим аппетитом и все расхваливал, а от курника (пирог с яйцами и цыплятами) пришел в такое восхищение, что велел своему секретарю записать название пирога и способ его приготовления. Мне было очень приятно, напоив французов чаем, проститься с ними. Дюма уверял, что с тех пор, как приехал в Россию, первый день провел так приятно, и в самых любезных фразах выражал мне свою благодарность за прекрасный обед и радушное гостеприимство.
Я надеялась, что теперь не скоро увижу Дюма, но, к моему огорчению, не прошло и трех дней, как он опять явился с своим секретарем. Я пришла в негодование, когда Дюма с развязностью объяснил, что приехал ночевать, потому что ему хочется вполне насладиться нашим радушным и приятным обществом, что он, после проведенного у нас на даче дня. Я пользовалась обществом Дюма только во время обеда, завтрака и чая. Дюма, как только приехал, попросил у меня позволения надеть туфли и снять сюртук, потому что он привык в этом костюме всегда сидеть в саду у себя дома.
Роль секретаря Дюма была прежалкая. Дюма помыкал им, как лакеем. Секретарь был из робких людей и, должно быть, не очень умный, как я могла заключить из разговора с ним. Наружность секретаря была тоже невзрачная: маленького роста, с убитым выражением лица! Дюма заставил его срисовать карандашом нашу дачу, уверяя, что хочет построить себе точно такую же в окрестностях Парижа.».
О Салтыкове-Щедрине:
«В 1863 году Салтыков приехал на короткое время с места своей службы и почти каждый день приходил обедать к нам. К удивлению моему, он был не так сильно раздражен на все и на всех; но это настроение в нем скоро прошло, и он говорил, что надо скорей уехать из Петербурга, иначе он без штанов останется.
— Такая куча денег выходит, а удовольствия никакого нет.
— Ну, все-таки в Петербурге больше разнообразия, — сказал Некрасов.
— Хорошее разнообразие! — Куда ни пойдешь — видишь одни морды, на которые так и хочется харкнуть! Тупоумие, прилизанная мелочная подлость или раздраженная бычачья свирепость. Я даже обрадовался вчера, ужиная у Бореля, такое каторжное рыло сидело против меня, но все-таки видно, что мозги у него работают хотя на то, чтобы прирезать кого-нибудь и обокрасть.
— Разве не те же лица вы видите и в провинции? — возразил Некрасов.
— Нет, там жизнь превращает людей в вяленых судаков! — отвечал Салтыков.
Когда я впоследствии читала произведения Салтыкова, то часто встречала те самые выражения, которые слышала в его разговоре. Иудушкой он звал одного своего родственника и через несколько лет воспроизвел его в «Головлевых».
#МосковскиеЗаписки