6 сентября 1917 года 28-летний Александр Вертинский записывает в своем дневнике:
«Я стал «знаменитостью» на московском горизонте и жалобно мурлыкал свои «ариетки» в костюме и гриме Пьеро. От страха перед публикой, боясь своего лица, я делал сильно условный грим: свинцовые белила, тушь, ярко-красный рот. Чтобы спрятать свое смущение и робость, я пел в таинственном «лунном» полумраке, но дальше пятого ряда меня, увы, не было слышно. И заметьте, это в театрике, где всего было триста мест! Впечатлительный и падкий на романтику женский пол принимал меня чрезмерно восторженно, забрасывая цветами. Мне уже приходилось уходить из театра через черный ход. Мужчины хмурились и презрительно ворчали:
— Кокаинист!
— Сумасшедший какой‑то!
— И что вы в нем нашли? — недоуменно спрашивали они женщин.
Я и сам не знал. Петь я не умел! Поэт я был довольно скромный, композитор тем более наивный! Даже нот не знал, и мне всегда кто‑нибудь должен был записывать мои мелодии. Вместо лица у меня была маска. Что их так трогало во мне? Прежде всего, наличие в каждой песенке того или иного сюжета. Помню, я сидел на концерте Собинова и думал: «Вот поет соловей русской оперной сцены… А о чем он поет? Розы-грезы. Опять розы. Соловей — аллей. До каких пор? Ведь это уже стертые слова! Они уже ничего не говорят ни уму, ни сердцу».
И я стал писать песенки-новеллы, где был, прежде всего, сюжет. Содержание. Действие, которое развивается и приходит к естественному финалу. Я рассказывал какую‑нибудь историю вроде «Безноженьки» — девочки-калеки, которая спит на кладбище «между лохматых могил» и видит, как «добрый и ласковый боженька» приклеил ей во сне «ноги — большие и новые»… Я пел о «Кокаинетке» — одинокой, заброшенной девочке с «мокрых бульваров Москвы». У меня были «Жамэ», «Минуточка», «Бал господен», «Креольчик», «Лиловый негр», «Оловянное сердце»… Одну за другой постепенно создавал я свои песни. А публика, не подозревавшая, что обо всем этом можно петь, слушала их с вниманием, интересом и сочувствием. Очевидно, я попал в точку».
#МосковскиеЗаписки